— Ты недалеко живешь?
— Да.
— Загляну, пожалуй, если свои дневники покажешь.
— Я их сожгу!.. Когда сожгу, тогда и умереть спокойно можно.
— У вас дома ведь больной?
— Подумать только, какая осведомленность!
— Да ты же сама его вчера вечером встречала! Была на станции, в темно-синей накидке. А я с этим больным в одном вагоне ехал, чуть ли не рядом. Его девушка сопровождала, ухаживала за ним, и так нежно, так заботливо. Жена, что ли? Она отсюда за ним ездила или из Токио вместе приехали? Я смотрел и восхищался, как она с ним держится, совсем по-матерински.
— Почему ты не сказал мне об этом вчера вечером? Почему молчал? — с раздражением сказала Комако.
— Так это его жена?
Она не ответила на его вопрос.
— Почему вечером не сказал? Ужасный ты человек!..
Симамуре не понравилась ее резкость. Чего это она, ведь никаких причин для раздражения нет, ни он, ни она сама вроде бы не давали для этого повода. Очевидно, такой уж у нее характер. Но когда Комако начала его донимать, Симамура почувствовал, что ее вопрос — почему молчал — задел его за живое. Да, сегодня утром, увидев в зеркале отражение снегов и на их фоне Комако, он вспомнил другое отражение — девушка и вечерние сумерки в зеркальном стекле вагона… Но почему он должен был рассказывать об этом Комако?..
— Ну и что, что больной… В его комнату никто и не пойдет… — Комако миновала низкую каменную ограду.
Справа лежал засыпанный снегом огород. Слева, вдоль стены соседнего дома, росли, выстроившись в одну линию, персимоны. Перед самым домом, очевидно, были клумбы. Между ними, в маленьком прудике для выращивания лотосов, по краям которого лежал вынутый из него лед, плавали красные карпы. Дом был обшарпанный, старый, как и стволы персимонов. На крыше, крытой дранкой, тоже старой, прогнившей, местами лежал снег, волнами спускавшийся к карнизу.
В передней с земляным полом Симамуру охватил промозглый холод. Он еще ничего не различал в темноте, а его уже потащили вверх по лесенке. Стародавняя лестница — не со ступенями, а с перекладинами. Комната наверху представляла собой не что иное, как самый обыкновенный чердак.
— В этой комнате раньше шелковичных червей разводили.
— И как ты только не свалишься с лестницы, когда приходишь домой пьяная!
— Иногда падаю. В таких случаях я обычно уже не лезу вверх. Пригреюсь внизу у котацу, там и засну.
Комако сунула руку под одеяло, пощупала котацу и вышла за горячими углями.
Симамура окинул взглядом комнату. Она показалась ему не совсем обычной. Одно-единственное окошко выходило на юг. Седзи, свежеоклеенные, в мелкую клеточку, были светлыми, яркими. Стены, оклеенные рисовой писчей бумагой, выглядели очень аккуратно, хотя и создавали впечатление, будто ты попал в бумажную коробку. Но понижавшийся к окну потолок — простая изнанка крыши — подавлял своей темной тоскливостью. «А что за стеной?» — подумал вдруг Симамура, и ему начало казаться, что комната висит в воздухе. Возникло ощущение неустойчивости. И все-таки комната была очень чистенькой — и стены, и старые татами сияли чистотой.
Комако живет в помещении, где раньше разводили шелковичных червей, и тело у нее такое же шелковистое, как у шелкопряда…
Котацу было покрыто ватным одеялом из такой же полосатой бумажной материи, что и горные хакама. Комод, ветхий, но роскошный, из павлонии, с тонким рисунком древесины — возможно, память о Токио — совершенно не гармонировал с простым трюмо. Зато красная лакированная шкатулка была по-настоящему роскошной. У одной стены были прибиты доски, задернутые муслиновой занавеской. Должно быть, книжная полка.
На стене висело кимоно, в котором Комако была вчера вечером. В его распахнувшихся полах виднелась красная подкладка нижнего кимоно.
Комако снова поднялась по лестнице, держа в одной руке совок с горячими углями.
— В комнате больного взяла, но, говорят, огонь всегда чистый…
Комако, склонив голову с тщательно уложенными волосами, разгребла пепел в котацу. Она рассказала, что у больного туберкулез кишечника и он вернулся на родину умирать
— Родина — это только так говорится, а вообще-то он родился не здесь. Здесь родная деревня его матери. Она была гейшей в портовом городе и, отслужив свой срок, осталась там, стала преподавать танцы. А потом ее разбил паралич, ей тогда и пятидесяти не было, и она вернулась домой, на горячие источники, чтоб уж заодно и полечиться. Ее сын с детства увлекался техникой и как раз в это время устроился работать к часовщику, очень хорошая попалась ему работа, ну он и остался в портовом городе. Но вскоре уехал в Токио, там работал и ходил в вечернюю школу. Напряжение-то какое! Вот, видно, организм и не выдержал. А ему ведь только двадцать шесть лет, в нынешнем году исполнилось…
Все это Комако выпалила одним духом, но ни словом не упомянула о девушке, ехавшей с сыном хозяйки. Не сказала также, почему она сама живет в этом доме.
Но и этих слов было достаточно, чтобы Симамура уже не мог спокойно усидеть в комнате, словно бы парившей в воздухе, в комнате, откуда голос Комако, казалось, свободно летел на все четыре стороны.
Когда Симамура, уже собираясь выйти из дома, хотел перешагнуть порог, его внимание привлек какой-то предмет, белевший в темноте. Это был павлониевый футляр для сямисэна. Он показался ему длиннее и больше, чем был на самом деле, и Симамура подумал, как же она ходит к гостям с такой громоздкой вещью?.. В этот момент раздвинулись закопченные фусума, и голос, звеняще-чистый, до боли прекрасный, готовый вот-вот рассыпаться эхом, произнес:
— Кома-тян, можно через него перешагнуть?
Симамура запомнил этот голос. Голос, позвавший начальника станции из окна ночного поезда, голос Йоко.
— Можно! — ответила Комако.
И Йоко в горных хакама легко перешагнула через футляр с сямисэном. В одной руке она держала стеклянную утку.
Судя по вчерашнему разговору с начальником станции и по горным хакама, Йоко была уроженкой здешних мест. Но было в ней какое-то особое очарование. Возможно, из-за своеобразия ее наряда: из-за пояса бумажных горных хакама в бледно-коричневую и черную широкую полоску наполовину выглядывало яркое оби, и все это в сочетании с длинными рукавами муслинового кимоно переливалось и играло. По бокам хакама, от колен до пояса, были прорези, поэтому они округло и изящно вздувались на бедрах, хотя в жесткой бумажной ткани чувствовалась неподатливость. Почему-то от всего ее костюма веяло покоем и тишиной.
Но Йоко ни на секунду не задержалась, быстро прошла через переднюю, бросив на Симамуру один-единственный пронзительный взгляд.
Выйдя наружу, Симамура никак не мог отделаться от ощущения, что взгляд Йоко, холодный, как далекий свет, все еще мерцает на его лице. И он вспомнил свой восторг тогда, в поезде, когда отраженный в стекле глаз Йоко совместился с дальним огоньком в поле и ее зрачок вспыхнул и стал невыразимо прекрасным. Должно быть, увидев сейчас Йоко, он вспомнил свое тогдашнее впечатление, а оно в свою очередь вызвало в памяти яркие щеки Комако, пылавшие в зеркале на фоне снега.
Симамура ускорил шаг. Несмотря на свои полноватые ноги, Симамура любил лазить по горам и всегда незаметно ускорял шаг, если на горизонте маячили горы. Ему, легко впадавшему в блаженное состояние, сейчас не верилось, что оба зеркала — и отражавшее вечерний пейзаж, и зеркало в то снежное утро — были обычными стеклами, созданными рукой человека. Для него они были частью природы и в то же время каким-то далеким миром.
Даже комната Комако, откуда он только что вышел, начала ему казаться такой же далекой. Это удивило Симамуру. Он поднялся на вершину холма. Здесь ему встретилась массажистка. Он бросился к ней, словно в этой женщине было его единственное спасение.
— Нельзя ли вас попросить сделать мне массаж?
— Даже и не знаю… Который теперь час?..
Массажистка, взяв палку под мышку, вытащила из-за оби карманные часы с крышкой и кончиками пальцев ощупала циферблат.